Поиск на сайте

 

 

 
Людмила Леонтьева, главный редактор «Открытой»:
 

Я чувствую себя связной времён: от начала войны и её конца – до победы фронтовика-отца 

 

Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз

 

По времени рождения я ровесница Дня Победы. Но всю жизнь меня не оставляет иррациональное чувство, что свои километры войны прошла тоже: настолько впитались в меня - на инстинктивном, генетическом уровне – ее звуки, запахи, смыслы, привычки, вкусовые и даже болевые пороги – физические и душевные. Я изучала психологию, и с позиции этой науки, конечно, объяснимо, откуда взялись подобные ощущения.

Я росла во времени, которое еще, по сути, было продолжением военного – только без смертей на передовой и похоронок в тыл. Но с тем же набором советских идеологем, социально-нравственных установок для всех выживших в аду по ту и эту сторону фронта, чье сознание и много лет спустя после победного мая продолжало существовать в мобилизационном режиме сталинско-бериевского кулака, культа твердой руки.

Однако мы сейчас не идеологию оцениваем, не попытки  системы стирать индивидуальность у советских людей, лишенных свободы мыслить, развиваться и потерявших на преодолении барьеров невосполнимые годы.

Но в русле темы хочу напомнить крайне важное: в эти же годы выкристаллизовалась и стала превалирующей такая черта психотипа советского человека, как колоссальная степень ответственности каждого на том месте, где он трудился.

Выкладывались на все сто и выше – не из-под палки, а потому что «так было надо». «Жила бы страна родная, и нету других забот», - самозабвенно пел весь Советский Союз (сегодня эти строки пропоют разве что в ироническом контексте).

Свою спасенную страну послевоенный народ поднимал из руин неистово. Отстраивались разрушенные города, закладывались новые производственные мощности, впереди брезжил запуск первого спутника и освоение целинных земель, куда эшелонами отправлялись молодые романтики с сильнейшим зарядом задорного патриотизма. «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз», - неслось тогда из всех радиодинамиков.

 

Советский вариант истории Ромео и Джульетты

 

А до войны притяжением тысяч молодых людей был выросший на окраине промышленного Горького огромный автозавод, давший свое имя и новому району города – Автозаводский, ныне самому населенному в старинном городе, в 70-е переименованном в Нижний Новгород. Огромные цеха с бескрайними рядами металлообрабатывающих станков и его главный конвейер требовали огромного числа рабочих рук.

Комсомол объявил призыв, и молодежная лавина из деревень ринулась с деревянными чемоданами и узлами в неведомую городскую жизнь. Среди них были и мои родители, родом из села Михайловка, километрах в двухстах от Горького. На автозавод они, уже женатые, прибыли одновременно, но из разных мест. Отец - из родовой Михайловки, мама - из деревни Ново-Михайловка, что в Курганской области.

Коротко остановлюсь на этом любопытном повороте их судьбы, однако показательном для предвоенной истории страны.

В 1933 году в Михайловке, с ее тощими песчаными почвами, как и во всей стране, начался голод. Недавно созданный в Михайловке колхоз хирел на глазах, отобранный у здешних крестьян скот подыхал от бескормицы.

И как мне рассказывали уже в 60-е годы михайловские старухи, селяне валили к колхозным фермам с умирающими животинами, высматривали «своих», и бабий рев стоял по округе, как на похоронах.

Ходила туда и отцова родня: худющий, жилистый дед в полтора метра росточком высматривал своих отощавших лошадей, которых у него было три - по числу вырастающих сыновей, его семья слыла зажиточной. Сельский комбед (комитет бедноты), куда входил и мой дед по материнской линии, реквизировал у него всех лошадей - и семья обнищала. Пахать и сеять было не на чем, но дед с бабкой в колхозе работать не стали - ушли во внутреннюю эмиграцию, как определили бы их протестные настроения по сегодняшней терминологии.

Но 16-летняя дочь комбедовца Полина, голубоглазая и розовощекая, боевая на язык и на любую работу, взаимно полюбила тихого, скромного Ваню, старшего сына бывшего «кулака». Несмотря на яростные протесты родни с обеих сторон, молодые поженились. Такой вот советский вариант сельских Ромео и Джульетты из враждующих родов Монтекки и Капулетти.

 

Голодные переселенцы едут в Сибирь

 

…Когда от жесточайшего голода в их селе стали вымирать семьями, власти принялись агитировать михайловцев на переселение в Сибирь, на плодородные земли. В конце концов пропаганда возымела действие: едва ли не половина семей Михайловки, погрузившись в вагоны для скота, большим составом тронулась в неизвестное. К этому времени у моей 18-летней мамы Полины и 23-летнего отца Ивана на руках была полуторагодовалая Мария. Из-за нее мамины родители и уговорили дочь ехать с ними в далекую Сибирь. Родня отца не тронулась с места.

Ехали в неведомое две недели, которые мама всегда вспоминала со слезами. В продуваемом вагоне малышка страшно простыла и угасала на глазах: припав к оконному окну, за которым видела пасущихся коров, Мария, жалобно лепеча, все время просила: «мочка, мочка» - молочка…

От воспаления легких  кроха умерла на маминых руках через неделю после высадки переселенцев в Курганской области. В 80 километрах от казахстанского Петропавловска. Рядом шла железная дорога, невдалеке была полуразрушенная ферма, где жалобно мычали полсотни коров, доить которых на телегах привозили баб из ближних деревень. Теперь и на ферме, и на железной дороге стали работать переселенцы.

До зимы михайловцы соорудили приземистые избы, замешивая солому с глиной, а потом эти стены обмазывая коровьим кизяком. Свою деревню они назвали Ново-Михайловкой, тоскуя по оставленной родине.

После первой же лютой зимы, где их дома, заваленные снегом по печные трубы, приезжали откапывать из ближних деревень, часть переселенцев вернулась на родину. Мамины родители с младшей дочерью Татьяной, уже работавшей дояркой, остались в Сибири навсегда.

Сама мама уехала раньше всех: после смерти первенца в чужой стороне ее ничто не держало, а папа из родной Михайловки уже звал ее на новое место - в Нижний Новгород - строить автомобильный гигант.

 

«Плачущие» стены барачной коммуналки

 

На автозаводе родителей определили в механический цех №2, где в силу природной крестьянской старательности оба оказались на хорошем счету. Мама стала токарем-универсалом, одновременно работала на нескольких станках, и ее портрет не сходил с доски «Наши передовики», чем она несказанно гордилась.

Автомобилестроителей расселяли в бараках быстрорастущего поселка с соответствующим названием Колхозный. В бараке на самой его окраине родителям тоже выдали узкую, как пенал, комнату с печкой в углу, рядом с которой они водрузили метровой длины высокий сундук, в котором хранилось их деревенское приданое.

В зиму бараки промерзали насквозь. Когда мама затапливала печь, стены начинали плакать крупными слезами, и сырая теплынь волнами разливалась по комнате, завешанной сохнущей рабочей одеждой. Эти плачущие по вечерам стены и с утренней изморозью хорошо помню и я, прожив там 14 лет. Спальным местом в бараке мне служил тот самый сундук, к которому по мере моего вырастания на ночь приставлялась сначала одна табуретка, потом две...

Но я забежала вперед рождения моего старшего брата Юры, родившегося в сентябре 41-го, которого отец, оказавшийся на фронте в первый же месяц войны, увидел лишь в 43-м.

С новорожденным на руках в бараке с промерзающими стенами мама осталась одна-одинешенька. От участи умершей Марии спасло братишку то, что он был зачислен в круглосуточный заводской детсад. То было привилегией семей фронтовиков, чьи жены заменили на работе мужей, а уже могли не рваться по вечерам домой к голодной ребятне в выстуженные бараки.

 

Детей спасли от бомб, но погубили холодом

 

В воюющей стране безопасности не было нигде. Немцы рвались к Москве и нещадно бомбили Горьковский автозавод, который с первых же дней начал мощно работать на оборону.

В одну из ночей налет немецкой авиации был особенно ожесточенным: делая заход за заходом, десятки вражеских самолетов бомбили завод, утюжили жилые кварталы - взрывы ложились все ближе к детсаду.

Как рассказывала мама со слов ночных нянечек детсада, ребятишек подняли с постелей, одевать их было некому и некогда, взрывы уже сотрясали стены. И голых малышей, едва научившихся ходить, повели, потащили в выкопанную неподалеку на случай бомбежки земляную щель.

Детей спасли от бомб, но погубили холодом – дело было в октябре, и буквально вся ребятня оказалась в больнице. Многих спасти не удалось, а выжившим поставили диагноз: гнойный минингит. Переболев минингитом, мой выживший братик, едва научившийся лепетать первые слова, полностью оглох и перестал говорить.

В детском садике маме отказали. Но уговорили отдать ребенка в интернат для глухонемых в райцентр Мурашкино в той же Горьковской области, убедили: там специальный медперсонал, который научит изъясняться на языке жестов, и там спецшкола, где он получит полноценное среднее образование.

 

Тотальная бедность Колхозного посёлка

 

В Мурашкино Юра прожил несколько лет. Лицом к лицу я увидела его впервые  лет в семь, когда интернатовцам разрешили приезжать к родителям в Горький самостоятельно, без сопровождения взрослых. Окончательно он вернулся домой, в наш барак, после окончания мурашкинской средней школы, где превосходно учился, проявив недюжинные способности в математике.

Педагоги советовали отправить Юру в Московский физико-технический институт (и тогда уже знаменитый МФТИ) - там было отделение для плохослышащих, плоховидящих… Многие институты тогда широко открывали свои двери для сложного контингента студентов - людей с физическими недостатками, которых война сотнями тысяч «поставляла» в послевоенное общество.

Это были и дети-подранки, как мой брат, и молодые фронтовики с тяжелейшими ранениями. Приспособиться к жизни, кормить себя и будущие семьи молодые инвалиды могли, лишь работая головой, то есть получив какие-то навыки и знания.

Юра после школы уже мог с трудом говорить, с мучительным напряжением, стеснительно-робко пытался по губам понять обращенные к нему слова. Но для родителей отправить брата на учебу в Москву было абсолютно нереально - из-за тотального безденежья.

После тяжелого ранения правая рука у отца висела, как плеть, не поднимала даже ложку, а с годами высохла совсем. Он научился писать здоровой рукой (ему подражая, в школу я пришла тоже леворукой, от чего меня с трудом отучили, но не до конца - компьютерной мышкой я и поныне управляю только левой рукой). На «писарскую работу» отца приняли в тот же цех, но на совсем крошечную зарплату.

А в 53-м году родился мой младший брат Володя – денег в семье остро не хватало. Всеобщая послевоенная бедность была такой, что для большинства семей главным было элементарное выживание - с многочасовыми всенощными очередями к хлебному магазину, в которых стоял стар и млад. (Уходивших на рабочую смену родителей там подменяли ребятишки всех возрастов. Ох, как запомнились мне те ночи в бескрайних очередях!)

Так что для обитателей Колхозного поселка вопрос высшего образования для детей вообще не стоял, какая уж там учеба, когда есть нечего.

Позже, анализируя, я вывела для себя такую статистику: среди моих многочисленных ровесников из Колхозного поселка высшие учебные заведения окончили считанные единицы, из нашего набитого детьми барака я припомнила лишь двоих.

А я, сколько себя помню, безумно хотела вырваться из среды перенаселенного поселка, где душила и изматывала осязаемо плотная концентрация человеческих чувств и эмоций, веры и безверия, добра и пороков. 

 

Жили нараспашку, всем «колхозом»

 

Из лучших черт вернувшихся с войны отмечу абсолютное их бескорыстие - непредставимой была ситуация вроде нынешнего жлобства, чтоб - фигурально выражаясь - втайне под подушкой жрать то, чего нет у других, бахвалиться чем бы то ни было, уж тем более барахлом... Жили все нараспашку, действительно «колхозом»: бегали друг к другу за солью, картошкой-моркошкой, ломтем хлеба, стаканом манки - и возвращали все «с горкой», сознавая, что у соседей это последнее, загашников ни у кого не водилось.

Отмечаю всеобщую терпимость к бытовым неудобствам, к тесноте и шуму, в котором протекала вся жизнь обитателей поселка. Помню, в 53-м году на другой окраине поселка появился первый телевизор с крошечным экраном за водной линзой.

Тот барак ежевечерне осаждала вся поселковая детвора – набивались до удушения в крохотной комнатенке хозяев технического чуда, которые терпеливо жались у печки, благо, что первые телепередачи были крайне короткими.

Я уже была сильно близорукой, лиц за линзой телевизора не различала, но со всей пацанвой прилипала к полу, восхищенно внимая лишь звукам из волшебного ящика.

Отмечу разудалую щедрость обитателей бараков, у многих из которых водились трофейные гармошки. Реально помню, как фронтовик из соседнего барака, послушав жалостливую песню безногого инвалида (сколько их, увечных, побиралось после войны в городах - не счесть!), сдернул гармонику с плеча, протянул нищему: «Бери, мужик, гармонь, с ней, чай, и на водочку заработаешь». Истории, когда самым последним делились с теми, кому было еще хуже, случались часто - подтверждаю как очевидец.

До сих пор меня приводит в состояние умиления боевая готовность любого поселкового мужика рвануть на первый же призыв о помощи. Вспоминаю, как отец, беспомощно однорукий, застенчиво просил «подмогнуть» вскопать участок, который для каждой семьи в поселке выделялся огромный, ведь картошка была единственным продуктом, которым наедались вдосталь.

Мужики, подбадривая, хлопали батю по плечу: «Полноте, Ванька, как девка ломаться да глаза отводить, щас хлебнем самогонки – и вперед, в атаку!»

 

Спираль долготерпенья распрямлялась и жестоко била

 

Но была и темная сторона жизни до крайности перенаселенного поселка. На моих глазах разворачивались такие драмы, что видеть их из года в год было невыносимо – мутилось сознание и разрывалась душа.

Четыре года войны разрушили многие семьи, даже если пары продолжали жить вместе, – из-за детей, из-за метров в бараке, из-за голодухи и бедности - от всего этого было некуда деться.

Сцены ревности, порой дико жестокие, в поселке разыгрывались едва ли не в каждом бараке, и непременно каждое воскресенье, главной приметой которых становились долгие пьяные застолья.

Причем застолья, как правило, выливались на поселковые улицы – из барачных клетушек вытаскивались табуретки и столы, которые ставились в разновысотные ряды и мигом заполнялись тарелками с холодцом, картошкой, винегретом, селедкой, солеными огурцами и зеленым луком…

Ей-богу, не припомню ничего другого, кроме этого послевоенного «меню» которое венчали высокие бутыли с мутной самогонкой - ее гнали почти в каждой семье. Так фронтовики и их семьи снимали нечеловеческое напряжение минувших лет, закрученное в тугую спираль.

Ясно, что от алкоголя спираль долготерпения распрямлялась и била по людям со страшной силой. О боже, что тут начиналось!.. Мужики беспричинно лезли в драку, кидались с ножами на «соперников», якобы «пялившихся» на их жен. А кто-то над своей «изменницей» тут же устраивал скорый кулачный суд, отшвыривая, как котят, ребятишек, бросавшихся на помощь матерям… И все это в густой матерщине, диких криках взрослых и детей, тоже матерившихся как сапожники.

Потом вдруг все стихало, и еще минутой назад «враги» и «соперники» уже сидели в обнимку, лились пьяные слезы и заверения в полной друг к другу уважухе. А ребятишки, перемежая речь заученным матерком, уходили играть в лапту.

Мой отец был тоже страшный ревнивец, но поднимать руку на мать не смел – женщиной она была характерной, волевой и физически сильной, на голову выше мужа. Брала его, изрядно подвыпившего, за ворот, и он мигом оказывался в своей кровати. А в поселке до поздней ночи колобродили нетрезвеющие мужики, горланя матерные песни.

Я же, не по-поселковому слезливая и ранимая, сходила с ума от этих постоянных сцен и историй. Матерщина пребольно царапала мой слух и раздирала душу. В мечтах я представляла свою будущую семью и твердила про себя по сто раз: мой муж не будет выпивохой - раз, матерщинником - два, ревнивцем - три.

До неба моя отчаянная детская мольба точно дошла: однокурсник по горьковскому университету Володя Леонтьев за почти уже полвека совместной жизни ни разу не сразил меня сквернословием, а если и ревновал, то, право же, очень незаметно. Но из времен своего военного детства он вобрал близкие моему духу черты характера – спокойную рассудительность, незлобивость, безразличие к материальным благам, еде и моде, но никому не отказавшей в просьбе помочь…

 

«Рисовый эксперимент» провалился...

 

Мама устроила меня в круглосуточный детсад, из которого забирала домой только на воскресенье, радуясь, что меня там регулярно кормят.

Но лет в девять мне стала претить пища, от любой еды возникала неукротимая рвота. Врач сказал напуганной маме, что у меня острая форма гастрита, который, оказывается, развивался давно, и что ребенка надо подкормить. Он предложил кормить меня рисом: мол, для слизистой желудка он полезен.

Рис был в страшнейшем дефиците, но мама смогла его где-то достать, и начала пичкать им меня беспрестанно, ежедневно перед уходом на работу отваривая его в маленькой кастрюльке. Я давилась доселе невиданным в семье продуктом - пресным и сухим, не в силах одолеть за день даже малую часть предписанной мамой рисовой нормы.

Мама переживала, плакала, ругалась и грозила всеми карами, если к ее приходу оставлю хоть ложку недоеденной. Я нашла выход: за стенкой комнаты жила многодетная мордовская семья, утром я стучала по стенке, и вся малолетняя орава перебегала босиком по снегу из соседнего подъезда и с веселым визгом, отталкивая друг друга, вылизывала у меня эту маленькую кастрюльку языками, не оставляя ни зернышка.

Но теперь я боль терпела стоически, не выдавая ее маме ни звуком, а она, доверчивая, бурно радовалась моему «выздоровлению». К поре юности желудок меня беспокоил реже, но вот рис я ни в каком виде до сих пор не терплю - «наелась» на полвека вперед.

К слову, тайны с «рисовой диетой» маме я не выдала - знала, что и спустя годы мое откровение ее бы сильно огорчило. До конца жизни она носила в себе чувство вины перед нами, детьми, за то, что не могла, как считала, дать нам безбедное, то есть неголодное, детство.

Ее переживания, не знавшие срока давности, поражали меня своей остротой и неизбывностью, я не понимала, за что она так себя казнила, ведь у меня никогда не возникала мысль о своей обделенности в детстве – оно у меня было нормальным, ничем не хуже, чем у моих сверстников.

А мама самоедски истязала себя виной, которую сама себе определяла... Например, бередила себя воспоминанием, что одно время водила меня в детсад в одном-единственном платьице – второе купить было не на что. Стирала его вечером, и оно успевало высохнуть до появления утреннего инея на стенах барака.

Бывало, глядя на меня, худющую и бледную (при жизни мамы так и не набравшую - к ее-то бы радости - нормального веса), начинала вытирать слезы. На нее накатывали воспоминания о неудачах меня «подкормить» даже с участием деревенской родни. Не могла забыть, как однажды от младшей сестры Татьяны потрясенно узнала, почему меня воротит от одного вида яиц, которые стали появляться у нас на столе. А причина была такая. Лет в пять мама отправила меня «подкормиться» в сибирскую Ново-Михайловку, где жили, как уже говорилось, ее отец Михаил с матерью Марией и сестрой Таней.

Тетя Таня была дояркой и сутками пропадала на колхозной ферме. Работала так рьяно, так ответственно, что получила орден Ленина – единственная на всю округу. А бабушка разводила кур, которых в сибирские холода переселяли в избу, и там они  квохтали в загородке рядом с маленькими ягнятами и новорожденным теленком. А я вдруг полюбила сырые яйца, вытаскивая их тепленькими из-под кур тайком, не спрашиваясь деда, который всем верховодил и которого я изрядно побаивалась.

Однажды, застав меня за этим делом, дед грозно нахмурился, принес из сеней лукошко с яйцами и приказал мне, напуганной и отчаянно ревущей, есть их одно за другим.

Бабушка и тетя Таня безуспешно молили его не наказывать меня, но дед, образец большевистской бескопромиссности, остановил пищевую экзекуцию, когда у меня началась неукротимая рвота… Незабываемое потрясение в детстве. И я поныне не ем сырые яйца вообще.

Мама, человек сильного отцовского характера и такой же обостренной праведности, со слезами негодования осуждала метод дедова воспитания, выдохнув однажды: «Большевики эти чертовы».

«Кулачье проклятое», - выходила она из себя уже по адресу отцовой родни, после того как михайловские бабы ей донесли, что в доме деда Андрея меня, отправленную туда опять же «подкормиться», поили снятым молоком.

Не понимала мама: как же могли выживать раскулаченные дед с бабкой, у которых к концу жизни единственной кормилицей была лишь корова, дававшая им жалкую «копеечку» со сметаны и творога? Зато молоком-то я упивалась вдосталь, сохранив на всю жизнь к этому продукту наибольшую привязанность, причем к маложирному - то есть наиболее полезному для здоровья.

Вспоминаю обо всем этом с улыбкой, с любовью к деду-«кулаку» Андрею и деду-«большевику» Михаилу, радикально, в один прием воспитавшему во мне общественный характер поведения. Что же касается запретов, внушенных им, то не подниму и купюру с дороги - не мое это, чужое.

 

Военное поколение деликатесов не любит

 

Те послевоенные годы навсегда определили мои вкусовые и пищевые пристрастия: помню, в последнем классе школы мы с подружкой увидели неизвестный нам фрукт – банан, они только-только появились в некоторых магазинах крупных городов.

Из любопытства купили один банан на двоих, во рту у меня он «замылился», и началась рвота, как во времена насильственного кормления рисом и сырыми яйцами. С тех пор не съела ни одного банана - не тянет на этот замечательный в своей полезности продукт, ставший в России дешевле картошки.

Я и поныне (как многие из моих сверстников) равнодушна к сладкому - особенно к шоколаду, дорогим конфетам, пирожным, мороженому, к колбасе, мясу, маслу… Всего этого не водилось в родительском доме, не появлялось в студенческом «меню».

Привычки к деликатесным продуктам не выработались и тогда, когда они стали вполне доступными. А в тучные годы с ними вообще не было проблем, тем более в 80-е годы, когда я уже работала собкором по Северному Кавказу в самой влиятельной после «Правды» газете ЦК КПСС «Социалистическая индустрия». В национальных республиках московских журналистов, по традиции, встречали застольями, превращавшимися для меня в мучительнейшие мероприятия, где никуда было не деться от мясных деликатесов, которым был и... глаз барана, преподносившийся самому почетному гостю за столом. Так я и сидела с этим «деликатесом» за щекой, не зная, как поступить...

Помню, как меня, обживавшую Ставрополь и постигавшую традиции кавказского гостеприимства, пригласила в гости жена собкора «Известий» Валерия Олиянчука, ныне покойного. Это была очень хлебосольная семья, любившая вкусно и разнообразно поесть.

Хозяйка дома, тоже Людмила, готовила превосходно и хотела меня порадовать приготовленными ею деликатесами из креветок, моллюсков, омаров, каких-то рачков и прочих членистоногих…

Я не притронулась ни к одному блюду, просто не в силах была себя заставить подавить отвращение. «Какой же у вас невоспитанный гастрономический вкус, Людмила», - разочарованно констатировала огорченная хозяйка.

 

Из собкоров лишь Тимофеев воевал на фронте

 

Зато на застольях собкора газеты «Сельская жизнь» Сергея Дмитриевича  Тимофеева, собиравшего своих коллег из центральных газет (обязательно с мужьями и женами) на каждый праздник, а уж 9 Мая – с непреложностью, чувствовала себя в своей тарелке, придвинув к себе полную тарелку (такой вот каламбур) привычной еды - картошечки, капусточки, селедочки… Конечно, были тут и кулинарные изыски – на Ставрополье просто культ вкусной и разнообразной еды.

Двухкомнатная малогабаритка Сергея Дмитриевича была увешана военными фотографиями друзей и его самого - высокого, подтянутого красавца с веселым взглядом: служил в авиации, прошел всю войну без единого ранения - судьба была к нему милостива. И, наверное, потому и сам он жил на каком-то вечном подъеме, радостно, широко и милостиво ко всему живущему.

В его крохотной квартирке вечно лаяли собачки, бегали кошки, которых гости то и дело сбрасывали с колен, откуда они, не пугаясь, пытались стянуть лакомства с праздничного стола.

Всю эту живность, наглеющую от всепрощенчества хозяев, Тимофеев с женой и единственной дочкой Светой подбирали в соседских дворах, поселяли беспризорников у себя с надеждой, что, отмытых и подлеченных, их возьмут к себе другие сердобольные, но их находилось немного.

Все последующие годы после ухода Сергея Дмитриевича на пенсию в 70 лет и до его кончины мы с мужем с цветами и подарками неизменно приходили к нему на 9 Мая. И уходили всегда в приподнято-возвышенном настроении, которым он заряжал. Хотя уже очень болел, но все равно привычно сыпал шутками и прибаутками, травил анекдоты…

Однако в последнее посещение старика мы отметили: он чаще вспоминал о войне, о ее памятных эпизодах и все чаще об ушедших однополчанах, словно готовился к уходу от нас и встрече с ними…

Он был единственным на Ставрополье собкором центральной газеты, который воевал на фронте.

 

Первое знакомство с поэзией Константина Симонова

 

С теплой ностальгией вспоминаю о том, что отец открыл мне, еще дошкольнице, первое поэтическое имя – Константин Симонов. С войны он привез стихи, переписанные им в школьную тетрадку в перерывах между боями. Первое – не забытое и сегодня: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…»

И другое, ныне почти не цитируемое - целая стихотворная повесть в форме коллективного письма фронтовиков жене своего погибшего однополчанина, которому перед боем супруга сообщила письмом, что у нее появился другой. «Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то. Ваш муж не получил письма, он не был ранен словом пошлым. Не вздрогнул, не сошел с ума, не проклял все, что было в прошлом…»

Эти стихи отец перечитывал вслух часто. И я, еще не умея читать, с легкостью их заучила наизусть, декламируя с таким выражением, что всякий раз, расчувствовавшись, он смахивал слезу.

У меня самой всегда перехватывает горло, когда читаю стихи фронтовых поэтов, – столько в них чувственной силы, страсти, искренности, боли...

День Победы был единственным днем, когда папа надевал медали и неизменно шел на демонстрацию, взяв меня с собой. Мы проходили с ним путь в заводской колонне, где фронтовиков было еще видимо-невидимо, многие были  молоды, жизнелюбивы и полны надежд.

Гремел оркестр, лились песни военных лет. А в колоннах шла уже своя жизнь: фронтовики, хитро подмигивая, разливали «по рюмашке», потом по второй и третьей…

Домой с демонстрации отец возвращался «веселеньким», дома – «добавлял». И начиналось одно и то же: папа становился сентиментальным, выходил во двор к раскидистой березе и твердил всем подряд, кого видел: «Простите меня все! Простите, родные, за все и сразу».

Это его неизменное «за все и сразу» в семье долго было веселой притчей, мы подтрунивали над батей, а он обижался и замыкался в себе. А в следующий День Победы все повторялось…

Но, может, только сейчас я в чем-то понимаю, какую боль он все годы нес в себе и что этим хотел всем сказать.

«Я знаю, никакой моей вины в том, что другие не пришли с войны...»

Отец был атеистом, но потребность в христианском покаянии даже за то, в чем виноват не был, видимо, жила в его глубоком подсознании.

 

Учиться, учиться и  ещё  раз  учиться...

 

Между тем жизнь стала несомненно налаживаться прежде всего в бытовом плане. В 57-м году неподалеку, за картофельным полем, стал стремительно расти целый городок с соответствующим дате названием - поселок имени 40 лет Октября.

Двухэтажные шлакоблочные дома строились, как тогда говорили, «методом народной стройки», к нему послевоенное население призвал Никита Хрущев (великое сделал дело, спасибо ему!). Будущие жильцы дома ходили на стройку после утомительных рабочих смен и в единственный на неделе выходной.

На новом месте, куда в основном переселились те же обитатели Колхозного поселка, у меня, уже 14-летней, впервые появилась собственная панцирная кровать. Здесь я оканчивала одиннадцатилетку – средние школы готовили выпускников с рабочими специальностями, которым обучали на производственной практике в цехах автозавода.

Помню, как бурно ссорились родители в мой последний школьный год. Отец непреклонно стоял на своем: я должна идти на завод, поскольку уже обучена профессии фрезеровщицы. Довод был, конечно, весомым – родители безмерно устали от беспросветной нищеты, и надо было из нее выбираться.

Мама яростно протестовала, выходила из себя, кричала: «Все продам – сундук, кровать, перину (она готовила ее мне в приданое, часто нахваливая эту единственную семейную ценность), но учиться Люся будет. Я сказала: будет!»

Я безмолвно плакала, зарывшись в подушку на своей железной кровати, а брат Юра напряженно вслушивался в родительскую перебранку на высоких нотах. И будучи не в силах произнести связную речь, однажды написал для отца на тетрадном листе: пусть Люся учится, а я буду много работать…

Для большего заработка братишка перешел на главный заводской конвейер работать обрубщиком. Это очень тяжелейшая, убийственная работа, которую и зрелые мужики не выдерживали: шесть дней в неделю грохот пресса, работавшего как отбойный молоток. А потому здесь всегда трудилось много глухонемых ребят, к своей досрочной (по горячей сетке) пенсии поголовно выходивших с инвалидностью по неизлечимому профзаболеванию – полной потере чувствительности кожи рук.

 

Отчаянно настигала упущенное

 

Всегда остро помнила о жертве брата и родителей, отдавая до копеечки маме повышенную стипендию в 42 рубля (чуть меньше, чем получал папа). Училась взахлеб: за все годы не пропустила ни одной лекции, не пользовалась ни одной шпаргалкой, ни дня, ни часа не провела без книг, которые глотала неуемно.

Отчаянно, в сумасшедшем темпе настигала упущенное при жизни в рабочих поселках. На первом курсе историко-филологического факультета горьковского университета впервые попала на спектакль и стала заядлой театралкой.

В период студенчества окончила при Горьковском отделении Союза писателей секцию театральных критиков и 10 лет работала завотделом культуры в молодежной газете Саратова, куда уехала с мужем по распределению.

Жили там с мужем в общаге и трудновато. А я все мечтала: вот чуть разживемся - и куплю-ка я маме бархатное платье, шутливо напомнив ей о своем детском обещании. Еще дошкольницей, увидев в центре города важную даму в костюме из необыкновенной ткани, услышала от нее незнакомое слово «бархат», и с тех пор привязчиво обещала его маме, «когда вырасту».

Мама от такой заботы радостно смеялась: «Куда мне в бархате ходить-то, доченька?!»

И гложет меня, и гложет, что ничего-ничегошеньки для нее не успела я сделать. Когда мне исполнилось тридцать, мама умерла, не дожив до пенсии. За год буквально сгорела от рака, спровоцированного жарким сочинским солнцем.

«А что вы хотите: у вашей мамы был крайне ослабленный иммунитет от непосильного труда без продыху. Вот вы же говорите, что она вообще впервые поехала отдыхать, а у нее северный тип кожи, а солнце для таких коварное...» - втолковывала мне заводской онколог.

Папа пережил ее ровно на десять лет. Жил с младшим сыном Володей и его женой в том же блочном доме в поселке имени 40 лет Октября. Жил тихо и застенчиво, ни о чем не просил, ни на что не жаловался - ничем и никого не хотел обременять. Потому полной неожиданностью для меня было сообщение от брата Володи, что отца едва спасли в больнице от прободной язвы.

«Да знаете ли, у него от язвы в желудке образовалась дыра с мой кулак, - сказал мне богатырского вида хирург. - Все в полость вывалилось. Удивительно, что выжил. Но не представляю, как терпел боль годами, язва-то у него еще с войны».

Отец, после возвращения с фронта никуда не выезжавший, вдруг решился приехать навестить меня в 83-м году, когда я уже жила в Ставрополе и работала собкором «Социалистической индустрии». Спросил по телефону, как у нас там с продуктами. «Да пустые магазины, папа», - ответила я, не задумываясь над вопросом и его целью.

…Когда отец вошел в нашу квартиру и на ее пороге от усталости выронил тяжеленную сумку, оттуда покатились консервные банки с килькой в томате… Я обомлела: «Да у нас такого добра навалом, папа…»

«Но ты сказала, что в магазинах ничего нет», - сказал он расстроенно, подняв на меня слезящиеся глаза. И долго потом молча курил «Беломорканал», весь погрузившись в какие-то думы. Воспоминание об этой истории безумно давит меня стыдом и виной перед отцом – с годами все горше.

 

О жертвенности тогда и прагматизме сегодня

 

Так что, дорогие мои современники, может, зря мы так сегодня истерим по поводу санкций, нагоняем крутой драматизм, предрекая себе едва ль не голодную жизнь. Да никогда она не сравнится с той, что была у наших ветеранов, прошедших войну тыловыми и фронтовыми дорогами. Старшее поколение жизнь положило на то, чтобы  «жила бы страна родная...», а у их потомков идет скулеж от тоски по сыру с плесенью. Что, жертвенность «во имя…» и «ради…» уже не для них?!

Вообще меня сильно удручает эгоизм и демонстративный прагматизм нынешних молодых при явной скудости в них эмоционально-нравственного начала. С ними бы говорить почаще, тягу прививать к познавательному, позитивному, рассуждать о том, «что такое хорошо и что такое плохо», дискутировать «о времени и о себе», о будущем своем и страны, в которой им, как минимум полвека, деятельно махать крылами…

Ведь именно с этой целью журналисты «Открытой» в ущерб своей и без того небольшой зарплате и начали реализовать спецвыпуски молодежной «Зачетки», заявляющей о своих целях слоганом: «Позитивная. Правильная. Познавательная».

Но бескорыстных усилий и благородных целей в упор не замечают в Белом доме. У них там своя жизнь – возможно, столь же потаенная, как у Лямина, экс-министра краевого образования, засыпавшего с мечтой о дармовом миллионе, на нем и погоревшего.

 

Дни рождения напоминают о войне

 

Отец умер в день моего сорокалетия. Я никогда не любила отмечать свои дни рождения, а тут коллеги-собкоры уговорили-уломали: мол, все равно придем на юбилей, готовься.

Приготовилась. Гости не успели поднять и первого бокала, как пришла телеграмма от брата Володи: папы с нами больше нет. До 40-летия Победы отец не дожил нескольких месяцев.

И теперь я не переношу никаких своих юбилеев и дней рождений. В эти дни война напоминает о себе, и порой очень больно. 16 ноября 1996 года - снова в мой день рождения произошел теракт в городе Каспийске.

Чудовищный взрыв в крупнопанельном девятиэтажном доме по улице Ленина обрушил два подъезда. Погибло 68 человек, в том числе 55 пограничников и членов их семей, 21 ребенок...

Я все это видела собственными глазами, и состояние ужаса ощущаю до сих пор. А вот что делала в тот день в Каспийске, сама не помню. Узнала лишь на прошлой неделе, когда свои воспоминания прислал мне полковник пограничной службы в отставке Анатолий Алексеевич Лесных.

Вот что он писал: «При теракте погиб начальник погранотряда В. Морозов. Сиротой осталась его дочь Елена. Собкор «Российской газеты» Людмила Ивановна Леонтьева немедленно приняла в ее судьбе активное участие. Благодаря ей экстренно собралась в полдень этого же воскресного дня редколлегия «Российской газеты», которая приняла решение: установить для Елены Морозовой именную стипендию до ее совершеннолетия и получения образования».

Война напоминала о себе все годы работы на Северном Кавказе: взрывы, теракты, нападения... И я, как корреспондент, была обязана быть на месте происшествия, писать об этом в газетах, всякий раз обмирая душой, восстанавливая в памяти детали кровавых событий.

 

С времён тех дальних они летят и подают нам голоса

 

На его и маминой могилах в одной оградке Володя посадил две березы, которые быстро догнали многолетние деревья, образовавшие высокий лес на огромной территории кладбища возле нижегородского аэропорта.

А через несколько лет непоправимая беда случилась с самим Володей, и я сто раз думала о том, что, будь живы родители, они несчастья бы не перенесли: младший сын, рожденный через восемь лет после войны, был для них особым светом в окошке, и баловали они его безмерно.

Но, может, впрямь наши родные смотрят на нас с небес и подают нам голоса, как гамзатовские белые журавли. Наши родственники, решившие прибрать могилы моих родителей, были страшно потрясены, увидев, после трагедии с Володей, что две березы, шумевшие здесь густыми кронами, погибли, высохли – словно от горя, при том что все деревья вокруг были мощными и зелеными.

В юности я упоенно читала книги замечательного писателя-природоведа Владимира Солоухина, который, ссылаясь на исследования ученых и собственные опыты с растениями, утверждал: и цветы, и деревья удивительнейшим образом «откликаются» на слова – на их содержание, модуляции голоса, его тональность… На ласковое обращение реагируют бурным ростом, цветением и плодоношением, при грубом – никнут и хиреют.

 

Болит и скорбит душа? Спроси себя, кого обидел...

 

Что уж говорить о человеке, чья биологическая настройка из-за одного слова может сбиться непоправимо. (Помните: «Словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести».)

Сегодня это все не откровение и уж тем более не мистика. А я все больше убеждаюсь: «знаков во спасение» небеса нам посылают множество, самых разнообразных. Тем, кто их умеет видеть и «читать», нетрудно понять, на что они «указывают», но в первую очередь - от чего предостерегают.

Как мне представляется, «предостерегают» от неправильных мыслей, поступков, ведущих человека к пропасти, и, что называется, «толкают под руку», разворачивая тебя в верном направлении - подальше от погибели.

Вы, читающие эти строки, ведь тоже, наверно, замечали: живешь себе вроде бы спокойно, ничего плохого с тобой не происходит, а вот душа почему-то не на месте, словно кто-то скребет по ней, о чем-то просит, напоминает. Душевный дискомфорт – что-то вроде неосязаемого природного механизма регулирования нравственных основ лично твоей жизни - это твоя совесть.

Спасешься (и в прямом, и в переносном смысле), если будешь жить по совести. Для верующих это значит жить по библейским заповедям. Для атеистов – по различным «Кодексам»: кодексу строителя коммунизма, как во времена СССР, или, как сегодня, кодексу профессиональной этики. Да хоть по «кодексу самураев» - все едино, все нанизано на морально-нравственные ограничители, уберегающие человека от превращения в скота – алчного, аморального, бездушного.

Так что, если ноет душа и одолела бессонница, разберись наедине сам с собой: кого обидел, кому солгал, кому руки не подал в помощь… Не разберешься, не покаешься, не исправишься – начнешь болеть в физическом смысле, угасать до срока.

По моему убеждению, свойства одного ряда - это совесть и чувство вины, призванные напоминать человеку, кому и чему он обязан  существованию на этом свете. И они в наипервейшую очередь укажут на родителей. «Поклонись до земли своей, матери и отцу до земли поклонись, ты пред ними в долгу неоплаченном, свято помни об этом всю жизнь».

Успей сказать им «Спасибо!» до их безвозвратного ухода. Успей сказать «Спасибо!» ветеранам, которые своими жизнями спасли твой род, твоих родителей, а значит - тебя! Береди постоянно в себе чувство вины перед теми и другими и сделай для них что-то, хоть самое малое.

К Дню Победы (и не только!) родители сотрудников редакции неизменно получают из «Открытой» письма с благодарностью за своих хороших детей, в конвертах и деньги. Родители звонят и плачут от избытка чувств, благодарности... И я, прижимая телефонную трубку к уху, тоже давлюсь слезами: «Мама, папа, я слышу сейчас ваши журавлиные голоса»…

Не в деньгах дело (хотя знаю: даже на эту малость не отваживается ни одно СМИ – ни местное, ни федеральное) - все дело в Слове, сказать которое завтра, может, уже будет поздно и некому.

 

Близких становится всё меньше

 

Вот теперь из моей семьи остался только брат Юра - тот, кто много работал, чтобы я училась. Хорошо оплачиваемая работа обрубщика обернулась и для него заведомой инвалидностью по неизлечимому профзаболеванию – полной потере чувствительности кожи рук.

Зимой руки у брата белеют, как бумага, не чувствуя холода. И над огнем его руки на боль не реагируют. Многих его глухонемых ровесников с этим заболеванием уже нет в живых. Юра же – образчик жизнестойкости, невероятной любознательности, бескрайнего интереса ко всему, что происходит в стране и во всем мире.

Тяга к точным наукам и вообще к техническим достижениям и поныне у него не исчезла. Безразличный к еде и одежде, копит пенсию и покупает только топовые модели компьютерной техники, не вылазит из интернета, торопясь все узнать и постичь…

Дурных привычек не имел с детства, его характер и предпочтения лепили в интернате, где на всю жизнь привили стойкую любовь к спорту. Его стихия и поныне – марафонский бег, лыжи и велосипед, по которому он стал мастером спорта.

До сих пор участвует и нередко побеждает в соревнованиях ветеранов. В прошлом году, приехав в гости, пугал меня немыслимо длинными путешествиями по незнакомому ему Ставрополью: в свои 74 года садился утром на велосипед с одной бутылкой воды и возвращался к ночи, одолевая за день расстояние километров в 150 и больше.

Для себя я объясняю все это исключительно интернатовским воспитанием, которое еще долгое время и после войны в стране было замечательным и поразительно эффективным. Вот где уж занимались так занимались гражданским и патриотическим воспитанием ребятишек!

Героические книги и фильмы с последующим обсуждением и сочинениями по этой теме, тимуровские принципы (знает ли нынешний молодняк, что это вообще такое?!) выработали многие лучшие черты национального характера у этого поколения - глубокую совестливость, совершенно книжную (то есть идеальную) честность и в самом малом. А еще невероятное, безотказное трудолюбие... На любую просьбу помочь воспитанники интернатов откликаются мигом - убеждалась сотню раз.

Вот и Юра, приехавший тем летом в гости, безмерно удивил наших уже ставропольских знакомых. Вызвавшись помочь вскопать огород на Чапаевке, в свои далеко за семьдесят лопатил тяжелые пласты слежавшейся земли несколько часов кряду, ни разу не остановившись на отдых, на который его умоляли прерваться хозяева, вдвое его моложе и вконец уморенные тяжелой работой.

К совестливости, к честности воспитанников советских интернатов приучали так, что никакие обстоятельства в последующей их жизни не могли нарушить вбитый в их головы запрет на иное поведение. И потому никак не может и не хочет мой брат понимать нынешнюю нашу действительность, когда доблестью стало умение облапошить ближнего, стащить то, что плохо лежит, влезть лапой в государственный карман…

Смотрит мой любознательный, но очень наивный брат телевизор с коррупционными сюжетами, о том же читает газеты, в их числе - «Открытую» (которую все годы высылаю ему в Нижний Новгород), и возбуждается, бурно негодует, донимает меня безответными вопросами, с трудом произнося слова, звука которых не слышит: «Как же так, Люся, почему они воруют, они же – начальники?!»

 

Вы, которые во власти, понимаете?!

 

Старики, которые ежедневно приходят ко мне в редакцию с историями их обмана таким же должностным ворьем, окопавшемся во всех сферах, особенно в краевом ЖКХ, повторяют все тот же вопрос.

А ведь они-то совсем не наивные, все – образованные люди, работали на высоких должностях в государственных предприятиях и учреждениях, служили офицерами в армии. Но тоже никак понять не могут, как страна дошла до такого, как им защитить себя и своих внуков, которые после их ухода останутся один на один с торжествующим злом.

До сердечных спазм и бешеного давления больно мне слышать изо дня в день бесконечные истории жертв обмана. Но что хуже - видеть бессилие престарелых людей, из которых непуганое жулье, как клопы кровь, высасывает последние деньги, остатки сил и лет. Они безнаказанно грабят и гробят наше послевоенное поколение, а в праздники поют им дифирамбы. Но сойдя с трибун, потом мутным взглядом смотрят на этих людей, как сквозь стекло.

Не мните себя порядочными те, кто даже в преддверии великой даты сильно постарался не услышать даже стариковский крик со страниц газеты: коммунальное жулье все годы воровало льготы у ставропольских ветеранов. Льготы! У ветеранов!

Вы, которые во власти, осознаете степень такого запредельного цинизма?! Вы понимаете, какой враг отечества точит его основы, замахивается на наше святое – победителей?!

Это ли не враги нашей родины, ее пятая колонна, предводители которой стоят на трибунах, распахнув ворот рубашки с нательным крестом на всеобщее обозрение. Да нет на них креста! Им, циникам и притворщикам, по фигу прошлое, а настоящее для них - только хруст банкнот, обеспечивающих им и круговую защиту, а потому оборзевшим до крайности...

Слушаю в редакции обиженных, ограбленных, едва выживших после инфарктов стариков, и вижу:

- отца-фронтовика с высохшей после ранения рукой,

- изработавшуюся вконец на оборонке маму, не дожившую до пенсии,

- брата, оглохшего и онемевшего после немецкого авианалета,

- обитателей барачного Колхозного поселка, воевавших и израненных, по семьям которых и в тылу жестоко прокатился военный каток.

И вскипает во мне яростной волной ненависть к их губителям, и рвусь в атаку: пишу антикоррупционные статьи, заявления правоохранителям, убиваю месяцы в судах, защищая жертв коммунального обмана, и не устаю поражаться молодым журналюгам, дерущим за ворье свои платные глотки...

Но слышу часто от умников и трезвенников (в смысле трезвого взгляда на жизнь): зачем себя так изматывать, это же система, ее не сломать?! Искренне сочувствующим пытаюсь объяснять: а если вообще не делать ничего и угодливо выворачивать свои карманы, чтоб удобно было ворью нас грабить, – так жить не противно, не омерзительно?! И вообще, жизнь ли это?!

Сопротивление злу – естественное состояние существа разумного, то есть человека с достоинством.

Готовность же быть жертвой наглой силы – это состояние «твари дрожащей», как выражался классик. «Дрожащие» приходят к нам в редакцию с чемоданами компромата и с непременным условием сохранить их анонимность: мол, боюсь мести, у меня-де семья, работа... Словно журналисты, которым они вываливают свои беды и грязь, закованы от мстителей в кевларовые жилеты и живут на облаке без семьи и детей, питаясь нектаровой пыльцой.

Если внимательно приглядеться к таким жалобщикам, увидишь мурло типичного эгоцентрика – крайнего эгоиста, который мимо чужой беды пройдет и крика не услышит. Но вот за шкурный интерес, жалобно скуля, будет призывать ложиться на амбразуры других, а сам с любопытством выглядывать из-за куста.

«Чужого горя не бывает, кто это подтвердить боится, тот сам, наверно, убивает или готовится в убийцы», - жестко расшифровал такой генотип Константин Симонов. Люди с таким генотипом для меня физиологически непереносимы: кто себя и собственных детей защитить боится – пусть дрожит и терпит, добровольно выбрав именно такую жизнь.

«Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой», - сказал другой классик. А я лишь подчеркну: для участников каждодневных сражений, которыми ныне полна наша жизнь, нет ограничений по возрасту, физическому состоянию или мышечной силе. Их ведет только сила духа, абсолютная невозможность мириться с кончеными подлецами, в нашем случае - с коммунальными стервятниками.

Против них в свой последний бой, теряя остатки здоровья, сегодня идут ставропольские офицеры в отставке из разных родов войск, чьи имена многожды звучали и звучат на страницах «Открытой».

Представляете, у них жизнь на самом финише: всем почти восемьдесят и за восемьдесят, а они в этом бою одерживают маленькие, но победы. Правда, пока только в отдельных сражениях - в судах, изобличая коммунальное жулье. До полной победы в войне подлецов с населением нужны большие гражданские силы, с которыми, в свою очередь, тоже воюют большие начальники, известные всем поименно. Но прорыв на коммунальном фронте уже сделали именно эти старики.

Они встретили Великую Отечественную детьми, подростками, но их характеры ковались под приглядом фронтовиков, и под их влиянием они посвятили жизнь армии.

А теперь что, завершатся пышные торжества, а их устроители снова не будут замечать этих достойнейших наследников поколения Победителей? Пусть попробуют! Но пусть не думают, что, изображая «патриотов» и «вечную память», они убеждают в этом своих избирателей. Наши современники давно растеряли наивную доверчивость поколения «сороковых-роковых». И слава богу - на крючок пустых слов сегодня попадаются не многие.

И вновь продолжается бой?! Но хватит уже войн! «Люди, я прошу вас ради Бога, не стесняйтесь доброты своей. На земле друзей не так уж много, опасайтесь потерять друзей» (Р. Гамзатов). В мире все как хрупкое стекло - судьбы и жизни. И ваши близкие, и ветераны - они так ранимы, а потому - просто прощайте, просто любите.

 

Стихи фронтовых поэтов

 
Я порою себя ощущаю связной...
 
Я порою себя ощущаю связной
Между теми, кто жив
И кто отнят войной.
И хотя пятилетки бегут
Торопясь,
Все тесней эта связь,
Все прочней эта связь.
 
Я — связная.
Пусть грохот сражения стих:
Донесеньем из боя
Остался мой стих —
Из котлов окружений,
Пропастей поражений
И с великих плацдармов
Победных сражений.
Я — связная.
Бреду в партизанском лесу,
От живых
Донесенье погибшим несу:
«Нет, ничто не забыто,
Нет, никто не забыт,
Даже тот,
Кто в безвестной могиле лежит».
 
***
Я только раз видала рукопашный,
Раз наяву. И сотни раз во сне...
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
 
Юлия ДРУНИНА
(10.05.1924 — 21.11.1991)
 
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они - кто старше, кто моложе -
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, -
Речь не о том, но все же, все же, все же...
 
Александр ТВАРДОВСКИЙ
 
 
 
 
 


Поделитесь в соц сетях


Добавить комментарий